... Когда я вижу книги, мне нет дела до того, как авторы любили, играли в карты, я вижу только их изумительные дела.

А. П. Чехов.

понедельник, 9 марта 2020 г.

Из дневника Александра Бенуа

3 августа. 1921 год. Арестован Пунин. Рассказывают, что к нему явились 12 человек и прямо потребовали, чтобы он вынул пакет, лежащий на такой-то полке в его несгораемом шкафу, а другой пакет нашли в ящике письменного стола. Его увели. Юрий предполагает, что это последствия его аферы на валюте с бриллиантами, которые он продавал вместе с московским Бриком. Может быть, последний его и выдал…

6 августа. 1921 год. Арестован Гумилев, и в его комнате в Доме искусств — засада, в которую уже угодил Лозинский и еще кто-то неизвестный. Говорят, что он обвиняется в принадлежности к какой-то военной организации. С этого дурака стало!

7 августа. 1921 год. Дождь. Бессонная ночь из-за непрестанного вслушивания. Акица не позволяет для притока свежего воздуха закрывать форточку, и потому все слышно, как щелкает щеколда калитки в воротах, как ходят по двору, и все кажется, вот явятся архаровцы… вот они направляются в наш этаж… Меня будит похоронный марш: опять хоронят коммуниста у нашего Николы Морского. Через несколько минут звуки “Интернационала”, очевидно, над могилой (а как я ненавижу эту пошлятину!). Одно это раскрывает суть всего движения, а еще через несколько минут эскорт возвращается под самую развеселую дребедень…

Из театра телефон: утром скончался Александр Блок. Я иду на панихиду в 9 ч<асов>. Во второй раз в жизни “у него”. В первый раз был в 1900-х годах, когда он еще жил на Галерной. Последнее время они жили в доме № 57 по Офицерской. Очень маленькая, тесная и скорее убогая квартира в 3-м этаже с видом на Пряжку. Он лежит на столе, одетый в сюртук, под покровом: как-то странно закинув голову. Лицо неузнаваемо — точно самый бездарный скульптор или театральный бутафор сделал маску, долженствующую изображать Блока, и “ничего не вышло”. Прямо непоэтично, потешно. У гроба довольно много народу: Браз(его жена — подруга Любови Дмитриевны — была днем), Нотгафт, Волынский, Слонимский,12 поэт, которого я встретил у Ионова, много дам.

Бережной очень трогательно заботится о похоронах Блока, даже советуется со мной, чем бы обить гроб…

Смерть Блока я ожидал уже вполне около месяца, и потому она не поразила меня. Странное дело, но при всей симпатии моей к этому чистому и доброму человеку, который с особой нежностью относился ко мне, я не “находил в нем потребности”, мне было скучно с ним, меня сразу утомляла затруднительность его речи. Это был человек хорошей души, но не большого ума. Революция его загубила. Он не осилил ее. Как большинство интеллигенции, он считал своим долгом питать культ к ней, к революции, к ее реальной сущности, и, застигнутый врасплох, он опешил, а затем пришел в какое-то уныние отчаяния. Сама его поэма “Двенадцать” представляется мне именно отражением такой “истерии отчаяния”. Это результат усилий “полюбить их черненькими”, какая-то судорога приятия того, что “душу воротило”. Но именно после такого усилия ничего больше не оставалось, как умолкнуть и угаснуть…

Я был знаком с Блоком с самого 1901 года, ... я оценил необычайное благодушие, терпение и “вообще благородство” характера Александра Александровича. В нем не было ничего от мелкого самолюбия “литераторства”. Он необычайно мило конфузился (способность конфузиться была вообще одной из чар его). Удивительно скоро и иногда даже слишком покорно сдавался и протестовал лишь в таких случаях, когда ему совершенно по-детски нравилась удача какого-нибудь стиха, хотя бы он шел вразрез с намерением автора и просто со “смыслом” всего данного куска. Кое-что из таких грехов пришлось оставить и уже выбросить при разучивании ролей. В печатном же издании эти грехи, вероятно, налицо. “Косноязычие” (вернее — тугость речи) мешало Блоку и принимать участие в спорах. Мария Федоровна его прямо терроризировала своими порывистыми и даже грубоватыми окриками. Впрочем, тут было много и оттого, что он был вообще по природе более авгур и оракул, нежели мыслитель. Процесс слагания в символы в его мозгу шел быстрее, нежели логический процесс. Ему больше всего хотелось, зналось, виделось, чувствовалось, нежели он это хотел, знал, видел, чувствовал. При этой попытке осознать и формулировать он почти всегда пасовал, и, во всяком случае, эта работа ему давалась с величайшим трудом и с мучительными усилиями рассудка. Из всего этого, как следствие, следует вывести, что он был божьей милостью поэт. Но он не был при том тем мудрецом, какими в своей основе являлись Пушкин или Тютчев. Фатальным для его развития было, по-моему, то, что на самой заре он встретился с Мережковским и влюбился в поэтессу Зиночку <Гиппиус>, а также то, что, сын своей среды, Запада он отведал очень поздно и не по первоистокам, не на месте, и к которому, кровный романтик, автор “Розы и креста”, тянулся всей душой.

10 августа. Упоительно свежий день. Похороны А. А. Блока мы с Эрнстом застали уже продвигающимися по Офицерской. Как раз с Английского в это время вышел отряд матросов с красным знаменем впереди. Я уже подумал, что власти пожелали почтить этим эскортом почета автора “Двенадцати”, но матросы пересекли улицу и пошли дальше. И я только подивился тому кредиту, который все же продолжаю делать советской государственности. Похороны вышли довольно торжественными. Гроб несли все время на руках и, к сожалению, открытым, что, вследствие уже сильного разложения и жары солнца, было не очень благоразумно — тленный дух моментами слышался даже на большом расстоянии. Дроги были старые, режимного образца (последней категории), и кляч в сетчатой попоне вели под уздцы факельщики без факелов в “белых” ливреях и в продавленных белых цилиндрах. Несколько венков с лентами. Кто-то всунул в руку автора “Двенадцати” красную розу. Толпа была очень внушительная, человек 300, по меньшей мере, и все дошли до кладбища и почти все отстояли службу, происходившую в новой (до чего уродливой вблизи) церкви и длившуюся часа два, если не больше. Однако речей не было и не должно <было> быть, так как все говоруны готовились к гражданской панихиде. Даже были экипажи! В одной пролетке ехала Добычина. В хвосте очутилась театральная линия. Церемониймейстером был неутомимый Бережной. Как то всегда бывает, кроме страдальцев, несших гроб, убитой горем вдовы и еще нескольких лиц (среди них совершенно заплаканный В. Гиппиус. О нем дальше), никому на пути следования, как кажется, не было дела до того, кого провожают до места вечного успокоения, а все лишь промеж себя болтали и устраивали свои делишки. Так и я успел перемолвиться с Монаховым, с Петровым (Бродский считает, что если “Тартюф” и назначен, то едва ли пойдет), и представить последнему Гаккеля, побеседовать с Яковом Капланом, с Верховским, с Шурочкой и с Роммом, пожать руку Изгоеву, посидеть в пролетке с Добычиной и т. д.

Пройдя один по кладбищу, я наслаждался игрой солнца в листве, на стволах и на памятниках. Прав Либерих, считая, что зелень на солнце трепещет черно-серым. И, постояв в церкви, я почувствовал, что устал, и с радостью воспользовался приглашением Кунина35 доставить меня домой на его лошади. Перед этим я имел разговор с В. Гиппиусом и с Ольденбургом.36 Первый вне себя от смерти Блока, и он был тем более потрясен этим, что уже год не виделся с ним. Он также считает, что “Двенадцать” явление истерическое, акт отчаяния, и что в значительной степени ощущение содеянного греха подточило Блока. В последние дни, в бреду, он спрашивал жену: все ли экземпляры “Двенадцати” уничтожены, все ли сожжены? До Октябрьской революции Блок был скорее черносотенным…

Когда же Гиппиус навестил Блока после “Октября”, то застал его в каком-то почти “блаженном” состоянии. На вопрос: как надо понимать произошедшую в нем перемену, Блок со смиренной улыбкой указал на номер “Правды”, лежавший на столе, и произнес: “Потому, я так думаю, что эта “Правда” — правда!” Оглядевшись вокруг себя, он, улыбаясь, говорил: “Вот это теперь все не мое — и это хорошо”. Садясь за стол, Гиппиус пошутил: “Что же, и то, что мы едим, — не наше?” “Не наше”, — в том же тоне отвечал Блок. Словом, он, видимо, жил тем настроением, которым и я был полон полгода до того и которое в менее осознанной форме (хотя и в нас было очень мало осознанного; вероятно, здесь и осознанного по самому существу не должно быть много), стихийно изображенным поэтом… Гиппиуса я снова пожурил за то, что он сжег свои записки. Я мало верю в то, что создаваемая им теперь поэма их заменит, хотя он и утверждает (я думаю, тут не без свойственной поэтам преувеличенности мнения о своем значении и о том значении, которое ему могут придать со стороны), что его за эту поэму “могут расстрелять”.

Основная же мысль беседы с Ольденбургом очень близка мне, что в развитии государства все творящее есть черт!

11 августа. 1921 год. От Эрнста слышу, что гражданская панихида по Блоку отлагается и что даже в связи с этим произведены по городу аресты. Говорят, Малевич арестован в Витебске. Этот арест ставят в связи с Пуниным. Арестован на границе и Орг… Теряемся в догадках. Будто в Ямбурге Орг предъявил пропуск за подписью Озолина, а ему в ответ показали другой документ за подписью Озолина с предписанием арестовать и отобрать вещи.